Джек Лондон

Цель жизни — добыча. Сущность жизни — добыча. Жизнь питается жизнью. Все живое в мире делится на тех, кто ест, и тех, кого едят. И закон этот говорил: ешь, или съедят тебя самого. Белый Клык

Мобильное меню для сайта, посвященного Джеку Лондону

Время не ждет

Джек Лондон

Глава 15

Часть 2

Жизнь в конторе по прежнему шла своим чередом. Ни единым взглядом или словом не показывали Харниш и Дид, что отношения между ними изменились. Каждое воскресенье они уславливались о будущей встрече, но в конторе никогда не говорили о совместных прогулках. На этот счет Харниш проявлял крайнюю щепетильность. Он знал, что иначе она откажется от места. А терять ее он не хотел – видеть ее в своей конторе было для него постоянной, нетускнеющей радостью. Но он не пытался продлить эту радость: не мешкал, диктуя ей письма, не придумывал для нее лишнюю работу, чтобы подольше удержать в своем кабинете. Поступал он так не только из своекорыстного страха лишиться ее – он оставался верен своим правилам честной игры. Пользоваться случайным преимуществом он считал недостойным приемом. Какой то внутренний голос говорил ему, что любовь – это нечто более высокое, чем обладание. Он хотел, чтобы его любили ради него самого, чтобы оба партнера имели равные шансы.

С другой стороны, никакие искусно расставленные сети не сослужили бы ему такую службу, как его сдержанное обращение с Дид. Больше всего на свете дорожа своей свободой и меньше всего склонная уступать силе, она не могла не оценить его тактики. Но она не только рассудком отдавала ему должное, – какие то неуловимые, тончайшие нити, ощутимые только в редкие минуты, протягивались между ними. Шаг за шагом плелась паутина, которой любовь Харниша обволакивала Дид; крепче становились незримые, неосознанные узы, связывающие их. Может быть, в этом надо было искать ключ к тому, что она сказала «да» вместо «нет»? И в будущем, когда речь пойдет о более важном решении, не случится ли так, что она отвергнет все трезвые доводы разума и опять, вопреки своей воле, ответит согласием?

Сближение с Дид имело благотворное влияние на Харниша, хотя бы потому, что он стал меньше пить. Его уже не тянуло так сильно к спиртному, и он даже сам это заметил. В известной степени Дид заменяла ему коктейли. Мысль о ней действовала на него, как крепкое вино. Во всяком случае, ему уже меньше требовалось горячительных напитков, чтобы выдержать противоестественный городской образ жизни и азартнейшую биржевую игру. Он по прежнему при помощи коктейлей воздвигал стену, за которой укрывался, чтобы передохнуть, но теперь частью этой стены была Дид. Черты ее лица, смех, модуляции голоса, золотистые искрящиеся глаза, отблеск солнца на волосах, фигура, платье, руки, держащие поводья, малейшие движения – все это он вновь и вновь мысленно рисовал себе, забывая о коктейлях и виски с содовой.

Невзирая на принятое ими отважное решение не прятаться от людей, они все же соблюдали осторожность во время прогулок. В сущности, это были просто напросто тайные свидания. Они отнюдь не выезжали верхом открыто, у всех на глазах. Напротив, они всегда старались встречаться как можно неприметнее, и поэтому Дид, выехав из Беркли по дороге со многими воротами, поджидала Харниша где нибудь вне города. Для катания они выбирали глухие, малолюдные дороги; чаще всего они переваливали через второй горный хребет, где их могли видеть только идущие в церковь фермеры, которые не знали Харниша даже по портретам.

Дид оказалась отличной наездницей – не только искусной, но и выносливой. Бывали дни, когда они покрывали шестьдесят, семьдесят и даже восемьдесят миль; и ни разу Дид не пожаловалась на усталость, и не было случая – что особенно ценил Харниш, – чтобы у гнедой кобылы оказалась стертой спина.

«Молодчина, ничего не скажешь», – с неизменным восхищением твердил он про себя.

Во время этих долгих, ничем не прерываемых прогулок они многое узнали друг о друге. Кроме как о себе, им почти не о чем было говорить. Таким образом, она стала знатоком по части полярных путешествий и добычи золота, а он, слушая ее рассказы, составлял себе все более полную картину ее жизни. Она с увлечением вспоминала свое детство на ранчо, описывала лошадей, собак, людей, предметы, а он мысленно следил за тем, как она из девочки превращалась в женщину. Узнал он и о том, как отец ее разорился и умер, а ей пришлось бросить университет и наняться в контору. Говорила она и о больном брате, о том, что она уже много лет делает все, что в ее силах, чтобы он вылечился, и что уже не верит в его выздоровление. Харниш убедился, что найти с ней общий язык вовсе не так трудно, как он предполагал; однако он постоянно чувствовал, что за всем, что ему известно о ней, таится загадка, именуемая «женщина». И он смиренно признавался самому себе, что об этом безбрежном неисследованном море, по которому ему предстоит пуститься в плавание, он не знает ровно ничего.

Он боялся женщин потому, что не понимал их, и не понимал их, потому что боялся. Дид верхом на гнедой кобыле, Дид, в летний полдень собирающая маки на горном склоне, Дид, быстро и уверенно стенографирующая под диктовку, – все это было ясно и понятно. Но той Дид, у которой мгновенно менялось настроение, которая упорно отказывалась встречаться с ним и вдруг соглашалась, в чьих глазах, словно непонятные ему сигналы, то вспыхивали, то гасли золотые искорки, – той Дид он не знал. Во всем этом он видел таинственные глубины женственности, поддавался их обаянию, но постичь не надеялся.

И еще одна сторона ее жизни, как хорошо понимал Харниш, была закрыта для него. Она любила книги, она обладала тем, что люди с почтением называют загадочным словом «культура». Но, к его величайшему удивлению, эта культура никогда не вторгалась в их отношения. Дид не заговаривала ни о книгах, ни об искусстве, ни о прочих высоких материях. Его неискушенному уму она казалась такой же бесхитростной, как он сам. Она любила все простое и естественное: свежий воздух, лошадей, солнце, цветы. Растительность этого края была ему мало знакома, и она учила его распознавать различные виды дуба, показывала мансаниту и земляничное дерево, перечисляла названия, свойства, места распространения бесконечных разновидностей полевых цветов, кустарников, папоротников. Ее зоркий глаз, от которого ничто лесное не укрывалось, восхищал Харниша. Этим она была обязана детству, проведенному среди природы. Однажды они поспорили, кто из них обнаружит больше птичьих гнезд. И ему, который всегда гордился своей острой наблюдательностью, немало труда стоило победить в этом состязании. К концу дня он опередил ее только на три гнезда, и то одно из них она прямо оспаривала, да и он должен был сознаться, что не уверен, кто первым увидел его. Он высказал ей свое восхищение и прибавил, что – она сама похожа на птицу – такая же зоркая и проворная.

Чем ближе он узнавал ее, тем больше убеждался, что многое в ней напоминает птицу. Вот почему она любит ездить верхом, говорил он себе. Это почти то же, что летать. Поле, пестрящее маками, лощинка, заросшая папоротником, проселок, окаймленный тополями, красновато коричневая земля косогора, луч солнца на далекой вершине – все это вызывало у нее радостные возгласы, которые звучали в его ушах, как птичье пение. Она радовалась каждому пустяку, и песня ее не умолкала. Это впечатление не исчезало даже в те минуты, когда она проявляла суровость. Глядя, как она проезжает Боба и старается укротить неуемного жеребца, он мысленно сравнивал ее с орлицей.

Ее маленькие мимолетные радости были радостью и для него. Стоило ей устремить восхищенный взор на что нибудь, привлекшее ее внимание, как он с не меньшим восхищением впивался глазами в ее лицо. Она же научила его лучше видеть и понимать природу. Она указывала ему на краски пейзажа, которых он без нее ни за что бы не приметил. До сих пор он знал только простые цвета. Все оттенки красного цвета были для него красные, и только. Черное – это черное, коричневое – коричневое, а когда коричневый цвет переходит в желтое – это уже желтый цвет, а не коричневый. Пурпурный он всегда воспринимал как кроваво красный, но Дид объяснила ему, что он ошибается. Однажды, когда они очутились на высоком гребне, где огненные маки, покачиваемые ветром, достигали коленей лошадей, Дид так и застыла на месте, потрясенная открывшимся перед ними видом. Она насчитала семь планов, и Харниш, который всю свою жизнь смотрел на самые разнообразные пейзажи, впервые узнал, что такое «план» в живописи. После этого он стал более зрячими глазами приглядываться к лику земли и сам научился постигать красоту горных кряжей, которые сомкнутыми рядами высились вокруг, и лиловой дымки летнего вечера, дремлющей в складках далеких гор.

Но сквозь все это золотой нитью проходила любовь.

Сначала он довольствовался воскресными прогулками и чисто приятельскими отношениями, установившимися между ним и Дид, но с каждым днем его все сильнее влекло к ней. Чем ближе он узнавал ее, тем больше находил в ней достоинств. Если бы она держалась неприступно и высокомерно или жеманилась, заигрывала с ним, все было бы иначе. Но его пленяли в ней именно простота, непосредственность, умение быть хорошим товарищем. Этого он не предвидел. Так он еще никогда не смотрел на женщин. Игрушка, хищница, жена и продолжательница рода – только в этих обличьях он представлял себе женщину, только такой мыслил ее. Но женщина – друг и товарищ, какой оказалась Дид, повергала его в изумление. Он открывал в ней все новые совершенства, и любовь его разгоралась все жарче и уже помимо его воли прорывалась в ласковом звуке голоса, вспыхивала в устремленных на нее глазах. Дид отлично все это видела, но, подобно многим женщинам, думала, что можно играть с огнем и все же избежать пожара.

– Скоро настанет зима, – сказала она однажды со вздохом сожаления, но не без лукавства, – и тогда конец прогулкам верхом.

– Но я должен и зимой встречаться с вами!

– Она покачала головой.

– Нам очень хорошо, когда мы вместе, – ответила она, глядя ему прямо в глаза, – и я не забыла ваших смешных рассуждении о цели нашего знакомства. Но это ни к чему не приведет. Я слишком хорошо себя знаю. Уверяю вас, я не ошибаюсь.

Она говорила очень серьезно, даже участливо, явно стараясь смягчить удар, и по прежнему без смущения смотрела ему в лицо; но в глазах ее мерцал золотистый свет, за которым Харниш угадывал сокровенные тайны женского сердца, – и теперь он уже не страшился их.

– Я, кажется, веду себя примерно, – заговорил он. – Думаю, вы согласитесь со мной. Должен вам сказать, что мне это нелегко дается – Посудите сами. Ни разу я не обмолвился и словом о моей любви, а вы знаете, что я люблю вас. Это не пустяки для человека, который привык все делать по своему. Я вообще не из тех, кто любит мешкать. Посмотрели бы вы на меня в пути. Сам господь бог не догнал бы меня на снежной тропе. Но с вами я не тороплюсь. Из этого вы можете понять, как сильно я вас люблю. Конечно, я хочу, чтобы вы стали моей женой. А говорил я вам об этом? Ни разу ни слова не сказал. Молчал и вел себя примерно, хоть и тошно мне было молчать. Я не просил вас выйти за меня замуж. И сейчас не прошу. Не потому, что я сомневаюсь. Лучше вас мне не найти, это я верно знаю. Но я то вам подхожу? Можете вы это решить? Или вы еще слишком мало меня знаете? – Он пожал плечами. – Это мне неизвестно, а рисковать я не намерен. Мне нужно знать наверное, думаете ли вы, что могли бы ужиться со мной или нет. Потому то я и тяну и не иду ва банк. Не хочу играть втемную.

Так еще никто не объяснялся Дид в любви. Да и по наслышке она не знала ничего подобного. Больше всего его поразил ее рассудительный тон, каким говорил Харниш, но она тут же вспомнила, как у него дрожала рука во время их первого разговора в конторе, с какой нежностью он смотрел на нее и сегодня и во все предыдущие дни и как ласково звучал его голос. Вспомнила она и слова, как то сказанные им: «Вы, может, не знаете, что такое терпение». А потом он рассказал ей, как стрелял белок из дробовика, когда они с Дэвисом умирали с голоду на реке Стюарт.

– Так что, сами видите, – настаивал Харниш, – мы должны встречаться с вами зимой. Чтобы все было по честному. Я думаю, вы еще не решили…

– Вы ошибаетесь, – прервала его Дид. – Я никогда не позволю себе полюбить вас. Счастья я с вами не найду. Вы мне нравитесь, мистер Харниш, я не отрицаю, но больше этого ничего быть не может.

– Это потому, что вам не нравится, как я живу, – возразил он, подразумевая кутежи и пьянство в разгульной компании, которые так любили расписывать газеты; он выжидательно посмотрел на нее – постесняется она признать, что ей это известно или нет?

Но она ответила прямо, без обиняков:

– Да, не нравится.

– Я и сам знаю, что иногда хватал через край, – вот о чем в газетах писали, – начал он, пытаясь оправдаться, – и я признаю, что приятели, с которыми я катался, – народ довольно буйный…

– Я не о кутежах говорю, – перебила она его, – хотя и о них мне известно, и не могу сказать, чтобы мне это было по душе. Я имею в виду вашу жизнь вообще, ваш бизнес. Есть женщины, которые охотно вышли бы за такого человека, как вы, и жили бы счастливо. Но это не для меня. И чем сильнее я любила бы такого человека, тем несчастнее была бы. Я и сама страдала бы и его сделала бы несчастным. Я совершила бы ошибку, и он совершил бы ошибку; но он легче перенес бы это, потому что у него остался бы его бизнес.

– Бизнес! – воскликнул Харниш. – А что плохого в моем бизнесе? Я веду честную игру, без всякого надувательства, а этого нельзя сказать почти ни про кого из дельцов, будь то заправила крупной корпорации или хозяин мелочной лавочки, обвешивающий покупателя. Я играю по правилам, и мне не нужно ни врать, ни мошенничать, ни обманывать.

Дид, втайне радуясь, что разговор принял другой оборот, воспользовалась случаем, чтобы высказать Харнишу свое мнение.

– В древней Греции, – начала она наставительным тоном, – хорошим гражданином слыл тот, кто строил дома, сажал деревья… – Она не докончила цитаты и сразу перешла к выводам: – Сколько домов вы построили? Сколько деревьев посадили?

Он неопределенно мотнул головой, так как не понял, куда она клонит.

– Например, – продолжала она, – в позапрошлую зиму вы скупили весь уголь…

– Только местный, – усмехнулся он. – Я тогда воспользовался нехваткой транспорта и забастовкой в Британской Колумбии.

– Но сами то вы этот уголь не добывали? А вы подняли цену на четыре доллара с тонны и нажили большие деньги. Это вы называете бизнесом. Вы заставили бедняков платить за уголь дороже. Вы говорите, что играете честно, а на самом деле вы залезли к ним в карман и обобрали их. Я это знаю по опыту. У меня в Беркли комната отапливается камином. И вместо одиннадцати долларов за тонну угля я в ту зиму заплатила пятнадцать. Вы украли у меня четыре доллара. Меня вы этим не разорили. Но есть тысячи бедняков, которым пришлось туго. По вашему, может быть, это законная спекуляция, а по моему, это – чистое воровство.

Харниша ее слова не смутили. Ничего нового она ему не сказала. Он вспомнил старуху, которая продавала свое вино в горах Сонома и так же, как миллионы других обездоленных, была предназначена к тому, чтобы ее грабили.

– Вот что я вам скажу, мисс Мэсон: отчасти вы правы, это я признаю. Но вы давно знаете все мои дела, и вам отлично известно, что не в моих привычках грабить бедняков. Я воюю с богачами. Они моя дичь. Они грабят бедных, а я граблю их. Это дело с углем вышло случайно. Я не бедных хотел прижать, а крупных воротил, и я прижал их. Бедняки нечаянно попали в драку, и им досталось, только и всего.

– Разве вы не видите, – продолжал он, – что все на свете просто азартная игра? Все люди так или иначе спекулируют. Фермер спекулирует на погоде и на выгодном сбыте своего урожая. Спекулирует и Стальной трест Соединенных Штатов. Уйма людей только тем и занимается, что обирает бедняков. Но только не я. Вы это сами знаете. Я всегда охочусь за грабителями.

– Вы меня сбили, – сказала Дид, – погодите, я сейчас вспомню.

Несколько минут они ехали молча.

– Я не могу объяснить вам словами, но мне самой это совершенно ясно. Понимаете, существует труд полезный и труд… как бы это сказать… бесполезный. Фермер пашет землю и производит хлеб. Его труд приносит человечеству пользу. Он создает что то нужное – выращивает хлеб, который накормит голодных.

– А потом железнодорожные компании, спекулянты и прочие преспокойно отнимут у него этот самый хлеб, – вставил Харниш.

Дид улыбнулась и жестом остановила его.

– Погодите, не сбивайте меня. Ну, пусть его грабят, не оставив ему ни крошки, и он умрет с голоду. Но та пшеница, которую он вырастил, ведь не пропадет? Она существует. Понимаете? Фермер что то создал: вырастил, скажем, десять тонн пшеницы, и эти десять тонн существуют. Железные дороги доставляют пшеницу на рынок, приближают к тем, кто будет есть ее. Все это полезный труд. Как если бы кто нибудь принес вам стакан воды или вынул соринку из глаза. Что то сделано нужное, что то создано, как хлеб, собранный фермером.

– Но железные дороги бессовестно грабят, – возразил Харниш.

– Значит, их работа только наполовину полезна. А теперь поговорим о вас. Вы ничего не создаете. От ваших финансовых операций не появится ничего нового. Вот хотя бы уголь – вы не добывали его, не перевозили, не доставляли покупателю. Понимаете? Вот все это я и называю: сажать деревья, строить дома. А вы не посадили ни одного дерева, не построили ни одного дома.

– Никогда не думал, что женщина может так рассуждать о бизнесе, – пробормотал Харниш, с почтением глядя на нее, – И вы верно говорите. Но только и я не так уж не прав. Послушайте меня. Я приведу три пункта: Пункт первый: жизнь наша коротка, и все, даже самые лучшие, помирают. Жизнь – сплошная азартная игра. Бывают игроки везучие и бывают невезучие. Все садятся за карточный стол, и каждый норовит обчистить партнеров. Большинство проигрывают, потому что они родились дураками. И вот прихожу я и прикидываю: что мне делать? Я должен выбрать: идти к дуракам или идти к грабителям. Если к дуракам, то я ничего не выиграю, даже последний кусок хлеба у меня отберут грабители. Всю жизнь буду работать как вол и так и помру на работе. И никакой то радости мне не будет, ничего, одна только работа и работа. Говорят, труд – дело благородное. Никакого благородства в таком труде нет, поверьте мне. Ну, я и решил идти к грабителям и вступил в игру, чтобы заграбастать побольше. И что же? Все для меня: и автомобили, и дорогие рестораны, и мягкая постель.

Пункт второй: грабить вполовину, как железные дороги, которые везут хлеб фермера на рынок, или грабить начисто, как я граблю грабителей, – невелика разница. Да и грабить вполовину мне не подходит. В такой игре скоро не разбогатеешь.

– А зачем вам богатеть? – спросила Дид. – У вас и так куча денег. Все равно нельзя ездить в двух машинах зараз или спать в двух кроватях.

– На это вам ответит мой третий пункт. Вот слушайте. И люди и животные так устроены, что у всех разные вкусы. Заяц любит травку, а рысь любит мясо. Утки плавают, а куры боятся воды. Один человек собирает марки, другой – бабочек. Есть люди, которые думают только о картинах, а есть такие, которым подавай яхты. Для одних на свете нет ничего лучше охоты, для других – скачек, для третьих – хорошеньких актрис. Кому что на роду написано. От этого никуда не денешься. Вот я люблю азартную игру. Мне это нравится. И я люблю игру крупную, чтобы уж выиграть так выиграть. Я родился игроком. Потому я и играю.

– Но почему бы вам не делать добро вашими деньгами?

Харниш засмеялся.

– Делать добро! Это все равно что дать богу пощечину: ты, мол, не умеешь править миром, так вот, будь любезен, отойди в сторонку, я сам попробую. Но я вообще богом не шибко интересуюсь и потому по другому смотрю на это дело. Разве не смешно ходить с кастетом и здоровенной дубиной, разбивать людям голову, отнимать у них деньги, а когда денег наберется много, вдруг раскаяться и начать перевязывать головы, разбитые другими грабителями? Смешно? А ведь это и значит делать добро своими деньгами. Время от времени какой нибудь разбойник ни с того ни с сего становится добреньким и начинает играть в «скорую помощь». Что делает Карнеги? В Питсбурге он учинил такой разбой, что проломленных голов и не счесть, ограбил дураков на сотни миллионов, а теперь по капельке возвращает им деньги. По вашему, это умно? Посудите сами.

Он начал свертывать папиросу и чуть насмешливо, с любопытством покосился на Дид. Неприкрытый цинизм его теории, резкий тон и резкие слова смутили ее и вынудили к отступлению.

– Я не могу вас переспорить, и вы это знаете. Как бы ни права была женщина, она не может убедить мужчину, потому что мужчины всегда так уверены в себе, что женщина невольно сдается, хотя она и не сомневается в своей правоте. Но ведь есть же и другое – есть радость созидания. Вы называете свой бизнес игрой, пусть так. Но мне кажется, что все таки приятней что нибудь сделать, создать, чем с утра до вечера бросать игральные кости. Вот я, например, когда мне хочется поразмяться или забыть о том, что за уголь надо платить пятнадцать долларов, я берусь за Маб и полчаса скребу и чищу ее. И когда я потом вижу, что шерсть у нее блестит и лоснится, как шелк, я чувствую удовлетворение. По моему, такое же чувство должно быть у человека, который построил дом или посадил дерево. Он может полюбоваться делом рук своих. Это он сделал, это плод его труда. Даже если кто нибудь вроде вас придет и отнимет у него посаженное им дерево, оно все таки останется, и все таки оно посажено им. Этого вы у него отнять не можете, мистер Харниш, невзирая на все ваши миллионы. Вот что я называю радостью созидания, которой нет в азартной игре. Неужели вы никогда ничего не создавали? Там, на Юконе? Ну, хижину, что ли, лодку, плот или еще что нибудь? И разве вы не помните, как приятно вам было, пока вы работали, и после, когда вы любовались тем, что вами сделано?

Харниш слушал ее, и в его памяти вставали картины прошлого. Он снова видел пустынную террасу на берегу Клондайка, вырастающие на ней бревенчатые хижины, склады, лавки и все прочие деревянные строения, возведенные им, видел свои лесопилки, работающие круглые сутки в три смены.

– Тут вы немножко правы, мисс Мэсон, не спорю. Да, я сотни домов построил, и я помню, как гордился и радовался, глядя на них. Я и сейчас горжусь, когда вспоминаю. А Офир? Ну самый что ни на есть дрянной лосиный выгон, а что я из него сделал! Я провел туда воду, знаете откуда? Из Ринкабилли, за восемьдесят миль от Офира. Все говорили, что ничего у меня не выйдет, а вот вышло же, и я сам это сделал. Плотина и трубы стоили мне четыре миллиона. Но посмотрели бы вы на этот самый Офир! Машины, электрический свет, сотни людей, работа – круглые сутки. Я понимаю, что вы хотите сказать, когда говорите, что хорошо что нибудь сделать. Я сделал Офир, и неплохо сделал, черт меня побери… простите, я нечаянно, – но, право же, Офир был прямо загляденье. Я и сейчас горжусь им, как в тот день, когда мои глаза в последний раз видели его.

– И это дало вам больше, чем просто деньги, – подхватила Дид. – Знаете, что бы я сделала, будь у меня много денег и если уж я никак не могла бы бросить эту игру в бизнес? Взяла бы да и купила здесь все южные и западные безлесные склоны и засадила их эвкалиптами. Просто так – для удовольствия. А если бы у меня была эта страсть к азарту, о которой вы говорите, то я бы все равно посадила деревья и нажила бы на этом деньги. Вот как вы наживаете, но только иначе; вместо того, чтобы поднимать цену на уголь, не увеличив ни на унцию запасы его, я создала бы тысячи и тысячи кубометров дров на голом месте, где раньше не было ничего. И каждый, кто переправится через бухту, посмотрит на лесистые склоны и порадуется на них. А кто радовался тому, что по вашей милости уголь подорожал на четыре доллара?

Теперь уж Харниш не находил ответа и молчал, а она выжидательно смотрела на него.

– Вы хотели бы, чтобы я сделал что нибудь в этом роде? – наконец спросил он.

– Так было бы лучше для людей и для вас, – ответила она уклончиво.